Добрый дух, как и положено доброму, — седоголовая, худенькая, ласковая, голосок слабый, певучий и потому, разумеется, неубедительный.
«Вставай, Прануте! — заводит Добрый дух привычную песню. — С вечера-то ничего своему на сегодня не собрала, погорячилась? Ну так вставай скорее, приготовь, что следует, сложи. Разве протянет он целый день в море не евши? Вставай, вставай! Вот уйдет он, тогда и доспишь…»
Но тут Добрый дух, хотя он и у себя дома, в собственной своей комнате, которая сдана за семь рублей в месяц молодоженам Пранайтисам, вдруг съеживается, словно кто его ударить собирается, и рядом с ним вырастает Пальмира, окутанная облаком серного дыма, глаза навыкат, толстая, здоровенная, как и подобает Духу тьмы, голос у нее зычный, властный и потому, конечно, вполне убедительный.
«Не слушай ее, не вставай! — гремит она. — Ты же должна прибрать его к рукам. Сейчас или никогда! Хочешь, чтоб твой верх был? Так заруби себе на носу: правят миром мужики, но мужиками правят жены. Если не дуры! А ты не дура. Значит, лежи. И одеяло сбей, в комнате-то тепло, сбей подальше, пусть полюбуется на тебя. У тебя есть все, что надо. Как глянет, так и пропал, и некуда ему деться. Потянется к тебе, а ты тогда: или — или!»
«Думай, что говоришь, Пальмира!» — это вмешивается Добрый дух.
«Я ей кто? Не родня, что ли? Добра ей желаю или, может, плохого хочу?!»
«Молодые они, любят друг дружку, сами как-нибудь…»
«Сами? Ну нет! Пусть как можно скорее из этой дыры… Пока не поздно! Скорее!»
Она так громко выкрикивает свое «Скорее!», что за окном снова разыгрывается шторм, черные тяжелые тучи чуть не цепляются за волосы, все вокруг грохочет, гудит, свистит, трещит… Как в ту ночь, когда Иране, объятая ужасом, выскочила из-под одеяла: Пранас в море!
Она просыпается окончательно. Открывает глаза. Духов и след простыл. Только в ушах звучат последние слова: «Пока не поздно! Скорее!..» И тут Иране пугается наяву: за темным еще окном — тишина. Ни ветерочка. Эта тишина и разбудила ее, понимает она.
Что же еще велела ей Грикштене, и впрямь родня по матери, правда, седьмая вода на киселе, — что она еще велела? Молодайка косится на фосфоресцирующий циферблат будильника. Скоро начнет светать. Появится во дворе звеньевой Бертулис, и тогда… Она осторожно приподнимается на локте. Черты лица разглядеть еще трудно, но все равно видно, что муж сладко спит… Рот чуть приоткрыт, поблескивают крепкие белые зубы… Пранас мой, Пранялис, что же теперь с нами будет?! Если я вскочу, быстро соберу в сумку все, что положено тебе взять с собой, приласкаю, провожу, то все останется по-прежнему, так? Правда? А если не встану, не приготовлю ни хлеба, ни сала, не вскипячу кофе? Что ты сделаешь? Заслышав Бертулисов зов, молча подымешься с кровати, оденешься и, не взглянув в мою сторону, уйдешь темнее тучи?..
А Злой дух тут как тут, снова нашептывает ей в самое ухо:
«Никуда он не уйдет, не бойся! Не может он без тебя. А раз не может…»
Но вдруг Злой дух умолкает: Пранас шевельнулся. Уж не напряженный ли взгляд молодой жены потревожил его? Он глубоко вздыхает, но снова дышит спокойно, ровно.
Вот напугал! Она потихоньку опускается на подушку, плотно смежает ресницы и, памятуя совет Злого духа, осторожно откидывает с плеч и груди одеяло, тем более, что в комнате действительно жарко. Прислушивается. Нет. Не проснулся.
Однако она ошибается. Он тоже не спит. Его тоже разбудила тишина. И нет ничего странного в том, что и ему тоже хочется, чтобы за окном бушевал ветер, ревели волны и нельзя было сунуться в море. Авось тогда удастся им найти какой-то выход…
Мужики, приятели его, не претендуют на роль добрых или злых духов, они мужчины, рыбаки, и все тут. Конечно, и они незлобиво точат зубы:
«Симпатичная, добрая, а коготки-то показала, а, Пранас?.. И острые коготки! Так кто ж кого? Ты ее или она тебя?»
Кривой Пиктуйжа, иронически щуря свой единственный глаз, советует: «Может, действительно, а?.. Она торговать будет, а ты товары по полкам раскладывать? Рай — не житье!»…
Рыбаки добродушно ржут.
Он отшучивается:
«Черт бы ее, эту Грикштене, взял, шипит как змея, каркает, вот и накаркала!»
Он знает, что жена не спит; так хочется обнять ее, приласкать… И чтобы все стало как прежде, как до шторма. Но не решается. Ощущает ее тепло, запах ее волос. Ох, как же она нужна ему! Отлично разбирается в таких вещах Злой дух!..
А Иране, уставившись в низкий потолок, гадает: «Что я стану делать, если он сейчас поднимется и уйдет? Что?»
Прямоугольник окна постепенно светлеет. Нет, шагов Бертулиса по двору и его сухого покашливания пока еще не слыхать.
Сквозь неплотно сомкнутые ресницы совсем рядом видит он краешком глаза ее обнаженное круглое плечо. Мягкое и упругое. Поверни голову и коснешься губами…
И он зажмуривается, избегая соблазна, ибо поддайся ему — и пропал. Это означало бы признание собственного поражения. Пранас легонько шевельнулся, она тут же закрывает глаза. А вдруг и он не спит? — приходит ей в голову. Нет. По-прежнему дышит спокойно и ровно. Нервы-то у него крепкие, и настроение всегда отличное, даже шторм шершавой своей ладонью не стер улыбки с его лица. А ведь кое-кто из рыбаков, и годами постарше, и к морю попривычнее, выбирались на берег словно пришибленные, не по себе нм было, пережитое оглушило, ошеломило их… А он сжимал ее в своих объятиях, дрожащую от страха и радости, плачущую и смеющуюся одновременно, и улыбался. Они прижались друг к другу мокрыми от дождя, слез и соленых брызг лицами, и она целовала его, не обращая внимания на то, что рядом чужие люди — рыбаки и их жены; от всех, кроме него, была отгорожена она жуткой, непроглядной тьмой, безумным ветром, выплескивающимся из берегов морем. На мачте бота, мотавшегося у берега на высоченных, ревущих и разбивающихся о дюны волнах, прыгал маленький сигнальный фонарик — единственное светлое пятнышко в кромешной тьме… А он улыбался.