— Старший электрик старшина первой статьи Щеглов Федор Игнатьевич.
— Есть! — громко ответил Токарев.
Все обернулись к нему, взглянули туда, куда смотрел он, и поняли, что мичман не ошибся.
— Младший электрик матрос Гребешков Трофим Семенович, — прочитал штабной офицер.
Токарев не шелохнулся.
Раскачивалась лампа. Стекла аппарата вспыхивали и гасли. На механизмах причудливо изгибались тени.
Один из офицеров нагнулся, поднял лежавший рядом с аппаратом большой ржавый гаечный ключ и, держа его обеими руками, смотрел то на останки матросов, то на аппарат.
Члены комиссии подумали, что надо бы принести переносные вентиляторы: в отсеке неимоверно душно.
Офицер с ключом стоял долго-долго. Лицо его сморщилось. Потом он резко повернулся и стал разглядывать борт. Все почему-то смотрели на фуражку офицера, испачканную ржавчиной. Офицер замер. Все придвинулись к нему. На пятне уцелевшей краски еле виднелись две коряво нацарапанные буквы, видимо, окончание слова. Не отрывая взгляда от них, офицер протянул назад руку, ему подали лампу. Он стал прикладывать ее к борту в разных местах, но так и не разобрал, какие это были буквы. Зато был явственно различим восклицательный знак, точка его была выдавлена в металле сильным нажатием острой гранью ключа.
Наверно снаружи поднялся ветер и стал проникать внутрь лодки через пробоину.
Как потухшие костры темнели оставшиеся буквы на ржавом настиле. Члены комиссии долго смотрели на них, затем покинули отсек. Остался Токарев и услышал, как один офицер сказал другому:
— Это было в водах противника, при температуре, при которой и пяти минут в воде не продержишься...
Выйдя из лодки, члены комиссии встали, ошарашенные свежестью воздуха и солнечным светом. Женщины, сидевшие в доке, встали, подошли к флагмеху и уставились на него. Он то морщась жмурился, то широко открывал глаза, и женщины в такт ему тоже открывали и закрывали глаза. Все враз.
Наконец флагмех сказал:
— Идите. Здесь смотреть нечего. Похороны будут послезавтра. — Он отвернулся и увидел Токарева. Тот стоял, глядя поверх голов женщин. Все невольно повернулись и замерли.
На берегу возле дока, взобравшись на камень, стояли две девочки-подростка и, вытянув шеи, смотрели в док. Белоногие, в пестрых платьицах, тоненькие, стройные, они походили на растения, выросшие из серо-зеленого камня.
А дальше на берегу, на тропинках косогора, на шоссе, на обрывах — везде стояли матросы в парусиновых робах, рабочие, возвращающиеся с завода, солдаты, женщины. У автобуса заглох мотор, а в окнах застыли лица шофера и пассажиров. Все смотрели в док и стояли неподвижно. Весь город.
Помню, мне сообщили уже под вечер, что катер мой пойдет в лиман — на маяк. Смотритель его заболел, и врач, которого нужно доставить, прибудет на катер минут через сорок… Я не стесняясь выругался. Кончался март, и плотно-угрюмое море еще не успело оттаять от зимних свирепых норд-остов. Прибой накатывался на гальку жестко и деревянно, без гулкой упругости и привычного запаха сырости. Буи, отягченные наледью, хрипели на рейде не столько от качки, сколько от ревматизма. Кому охота было в такое время покинуть бухту, покинуть берег с натопленным кубриком и лезть в непролазную темень мартовской ночи, в хмурую неприветливость моря! Я снова выругался. Но служба есть служба…
Вместе с огнями бухты кончились и сумерки. В сплошной черноте, в которую мы уперлись, слились воедино и море, и берег, и небо. Катер, казалось, стоял на месте и только переминался с волны на волну. И так же валко покачивалась перед глазами едва освещенная картушка компаса.
Врач сплел тут же, в рубке, и беспрерывно курил. Дым от его папирос застилал мне глаза, вгоняя в сон и мешая следить за курсом. Через незакрытую переговорную трубу я слышал, как внизу, стараясь пересилить шум двигателя, о чем-то кричали друг другу мотористы. На душе было противно, как на неубранной палубе.
— Скоро доедем до маяка? — недружелюбно спросил врач.
— Дойдем, — поправил я. — Скоро, часа за четыре.
— Всеобщий восторг и ликование! — съязвил врач. — Мало того, что на мне поликлиника и весь район порта, так еще изволь переться черт знает куда, на какой-то маяк.
— Там нет врача…
— А здесь, наверное, нет врачей до самого Тархан-кута. Мне-то что!
Он еще долго ворчал. Наконец с силой вдавил окурок в спичечный коробок, поглубже уселся в углу и поднял воротник пальто. Думая, что он задремал, я приоткрыл рубочное стекло, чтобы освежиться. Но тотчас же услышал сердитый голос:
— Закройте. Еще не хватало мне катаральной ангины.
«Клистир, — подумал я со злостью, — надымил, как греческий пароход… Вот засну от этого дыма, наскочу на камни, тогда ангина тебе покажется слаще компота».
Когда мы обогнули мыс, издали, из неподвижной толщи черного мрака, протянулись навстречу нам блеклые сполохи огня. То был маяк у лимана… Сполохи знакомые, виденные множество раз. Но, помнится, я впервые подумал о том, что за этим огнем, где лежал больной человек, течет своя жизнь, раскинулся целый неведомый мир. Мир, мимо тревожных отсветов которого мы всегда проходили мимо, равнодушно оставляя его за кормой. Об этом мире нам хватало тех сведений, что помечены были на карте. А к большему мы не стремились, ибо в молодости любили море гораздо самозабвенней, нежели человека. Рассветы над сонными горизонтами и одиночество низких созвездий казались нам более вечными и раздумчивыми, чем даже грусть в глазах молчаливых женщин, провожающих корабли…